Цветочный крест [= Роман-катавасия ] - Елена Колядина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут отец Логгин запутался и закончил речь тем, что показалось ему подходящим, восклицанием «Аминь!».
Тотьма гудела — потрясенные горожане днем и ночью обсуждали дикие события. Чада боялись засыпать, пугаясь, что утащит их чудь в подземелье, девки и бабы отказывались ходить в огороды и на пажить без сопровождения парней и мужчин. В лес по ягоды и грибы не отваживались идти даже целыми семействами.
Семейство Строгановых стыдилось выйти из дому. Василиса лежала пластом, ибо отнялись у нея ноги. Мария же, сперва не показывая носу со двора, после плюнула на все, да пошла сама на торжище и рассказала каждой встречной бабе (конечно, равной ей по высокому общественному положению), что Феодосья для них, Строгановых, отрезанный ломоть, и давно оне от нее отказались. Повитуха Матрена распускала другую версию: в остроге сидит не Феодосья, а похожая на нее обличьем чудь подземельная, нарядившаяся в Феодосьину власяницу, которую вместе с люлькой обнаружила она на умершей от мороза блаженной Божьей жене. Тело Феодосии, мол, зарыто в дальней деревне Ивановка, о чем гласит возведенный над могилой крест. Эта версия очень понравилась Василисе, так что она даже встала на ноги и наконец-то вышла на улицу, со слезами добавляя подробностей, которые коротко оглашал и глава семейства, Извара Васильевич, на вопросительные взгляды знакомых. Подробности состояли в том, что их настоящую дочь Феодосью сглазили заговорным заклятием ради того, чтоб завладеть мужем ее, Юдой Ларионовым. От того заклятия Феодосья повредилась здоровьем в голове и стала юродствовать, а после умерла, замерзнув в поле, о чем известили их, Строгановых, из деревни Ивановки.
Слух, что сие вовсе не Феодосья, несколько успокоил горожан, оне стали сочувствовать Строгановым, крепче спали, начали ходить на работы и заготовки в окрестные леса и только долго еще пугали распроказившихся ребят чудью шахтной. Единственный, кого версия о двойнике Феодосии возмутила, был отец Логгин:
— Домыслы! — стучал он щепотью пальцев по своему лбу, намекая на глупость их распускающих. — Сие Феодосья! Я тому ручаюсь!
— Сын мой, — пытался увещевать коллегу отец Нифонт. — Ну, пусть будет двойник! От того грехи сей чуди, присвоившей себе вещи крещеной умершей рабы Божьей Феодосии не умаляются, а, наоборот, умножаются. Ну, сожжем чудь! Ведь всем от того только лучше. Строгановы — уважаемое семейство, не последние люди, как и Юда Ларионович. Почто тебе охота именно Феодосью казнити?
Отец Логгин и сам не мог бы изъяснить словами, почему так ополчился он на Феодосью. Разве расскажешь кому, как чуть было не искусила его Феодосья на грех мысленной измены жене своей, как пленила его медовыми заушинами и земчузным смехом, как рыдал он, упав в крест цветочный благоуханный, какой испытал полет души и восторг от того, что стал очевидцем Божьего знамения, предвещавшего столько чудесного в его жизни, как плакал вновь от жестокого разочарования и крушения надежд, как… Да разве выскажешь все языком?! Да и с кем такими переживаниями можно поделиться? А еще не признавался отец Логгин даже самому себе, что не может удержаться от греха мщения Юде Ларионову за его дорогие сафьяновые сапоги и кафтан с бобровой опушкой и за то, что он владел по праву Феодосьей.
— Она это! — упорствовал отче. — Аз уверен!
— Да разве можно в чем-то быть так уверенным, кроме того, что есть Бог-отец, Бог-сын и Святой дух! А больше ни в чем нельзя быть уверенным, даже в жене своей и себе самом, тем более, в наше безнравственное время, когда вера у молодежи не та, что была у наших отцов и дедов, — неожиданно многословно высказался отец Нифонт и больше уж не спорил на сию тему, видя бесплодность занятия. Только мысленно обзывал юного коллегу упрямым бараном.
Увы, обещание отца Логгина пастве о скором суде затянулось. Нарочного с указаниями из Вологды не было, как и гонца с прошением и рекомендациями на отбытие на повышение — в Москву. Измучившись ожиданием и упреками воеводы о дармовом хлебе, которым он должен кормить преступницу в остроге второй уж месяц, отче снарядился в Вологду. Поехал он со звонарем и отроком, помогавшем при церкви. Добрались, слава Богу, без приключений, стали на тотемском подворье. И каково же было негодование батюшки, когда выяснилось, что его грамот в Вологде по назначению никто не передал. Утеряли!
Поминая черта и кляня остолопа — гонца, отче вновь засел за писанину, каковую и закончил к вечеру. Пришлось ждать следующего утра. А там опять задержки — то иерархи совещаются, то трапезничают, а хотелось грамоту передать лично в руки, а не бессмысленному какому дьяку, озабоченному, как бы со службы поскорее домой умчаться да выспаться, али на рыбалку сходить. Так прошли полторы седьмицы! Наконец, грамоты были переданы лично в руки владыке Вологодскому и Великоустюгскому Ферапонту. Передача сопроводилась короткой беседой, оставившей взаимное приятное впечатление и скорбь по поводу непрятных событий, случившихся в Тотьме. Впрочем, отец Логгин сумел повернуть это себе в заслугу, дескать, именно его скромными, но подвижническими усилиями раскрыто и уничтожено (пришлось прилгнуть) языческое гнездилище и выведена на чистую воду колдунья и ведунья.
Выйдя со вздохом облегчения и приятным ликованием на крыльцо епархии, отец Логгин приободрился и сей же день выехал назад в Тотьму.
Однако, и личный визит не ускорил решения дел его прихода. Завидев воеводу, отче сворачивал в проулки, ибо тот уже не шутейным голосом предупреждал, что спишет все расходы на харчевание и охрану колдуньи на счет его, отца Логгина.
— Одной капусты съела уж две бочки, а хлеба с солью и не смерять, — попрекал городской голова духовного отца.
Когда батюшка впал уже в грех отчаяния, наблюдая, как серебрит траву осенняя изморозь, прибыла повозка с приказным дьком в сопровождении трех верховых, который и доставил вожделенные грамоты, а так же передал на словах. Облегчению и счастью отца Логгина не было предела: Феодосью предписано было казнить сожжением в срубе при непременном сборе всей паствы, а батюшке собирать именье и на казенный счет первого ноября, либо любым ближайшим обозом за свои куны, отправляться в Москву. Ждать первого ноября батюшке совершенно не хотелось, поэтому казнь было назначена напослезавтра (надо было успеть возвести сруб), а отъезд на другой же день с планируемым присоединением тотемских возов с товарами — к ожидаемому прибытием поморскому.
В этот же день на Государевом Лугу застучали топоры, рубили древодели Феодосье большую и светлую — без крыши, смертную избу. На вечерне, а также на торжище объявлено было об обязательной явке всех на казнь колдуньи. Впрочем, о сем можно было и не уведомлять, редкий тотьмич отказал бы себе в удовольствии увидеть такое впечатляющее зрелище.
Жизнь до смерти протекала у Феодосьи, как и у отца Логгина, в мучительном ожидании. Никто из официальных либо каких других лиц к Феодосье в острог не приходил, не допрашивал с пытками (чего она боялась), но и не информировал — что происходит за стенами острога? Даже сторож, ни коим образом, не общался с Феодосьей. Поскольку Феодосья не знала о том, что она волховала трупами вытравленных младенцев, пила кровь убиенных новорожденных и прочих ужасах, о которых сторож, наоборот, знал из речи отца Логгина, то причина его отчуждения была непонятна заключенной. В конце концов, она перестала обращаться к охраннику с вопросами, молча принимая миску с едой. Впрочем, еду страж подавал не в руки Феодосьи, а быстро открывал дверь, стремительно ставил варево на пол и, выскочив прочь, подпирал дверь снаружи плечом, пока управлялся с засовом. Феодосье оставалось только размышлять да изредка выглядывать в крошечное, шириной в один венец бревен, окошечко, выходившее на частокол. В то самое окошечко, в которое глядела она, но с другой стороны, на Истому. Как же давно это было! Да и было ли? Если бы не спрятанная на поясе хрустальная скляница, Феодосья разуверилась бы в том, что это с ней нежился Истома, и она родила сына Агеюшку. То была молодая счастливая девица. А на соломе в душном остроге лежала, измученная бытием и верой отца Логгина, прожившая огромную жизнь, равнодушная ко всему жена. Потом, на несколько дней, мысли ее занялись Истомой. Касался он этих же стен и лежал на этой же земле, и ел, должно быть, из этой же треснувшей миски! Воспоминания о любимом подействовали на Феодосью благотворно, если так можно было выразиться в ее положении. Она вновь, от бездействия и апатии, вернулась к довольно деятельной жизни: принялась умываться, истово молиться, готовиться к смерти, дабы принять ее подобающим образом, и даже составлять книгу с рассказами о звездах, о цветах, о чудях и о своем житие.